Двадцать первая операция за этот проклятый день. Он приказал поднять простыню и замер, пораженный, — перед ним лежал античный полубог, великолепно сложенный, с прекрасно развитой мускулатурой. Казалось, этот русский солдат сошел с полотна старинной картины.

— Жалко резать такое тело, — бросил хирург сестре: — Попробуем спасти.

Шура этого уже не слышал. Очнулся он в той же палате. У изголовья кровати сидел однорукий.

— Повезло, брат, — сказал он, увидев, что Шура открыл глаза: — Оставили тебе ноги.

Выздоровление тянулось медленно. Шура часами молча смотрел в окно, забранное решетками. За стеклом дождь сменялся солнцем, солнце — снова дождем. Облетели каштаны в госпитальном парке, потянуло холодным ветром. Небо стало голубовато-белесым, прозрачным и льдистым.

За то время, пока кончалось лето, Шура своими изрезанными ногами научился владеть уже «вполне порядочно», как выразился однорукий. И еще сосед добавил, что лучше бы не торопиться с выздоровлением, а то отправят австрияки в лагерь.

Александр внимательно присматривался к своему соседу, назвавшемуся Степаном Колесниковым. Каждый день он обнаруживал в нем какую-то новую, неприметную раньше черту характера. То тот прикидывался этаким простачком-мужичком («Что я, рязанец косопузый, понимать могу?»), то вдруг задавал Шуре вопросы ясные и четкие. Отвечать на эти вопросы можно было только прямо, по совести. А ответы-то попахивали «изменой государю-императору» — об этом однажды так и сказал рядовой Александр Засс рядовому Степану Колесникову.

После этого разговоры их на время прекратились. Но спустя три дня Степан снова завел с Шурой неторопливую беседу вроде бы ни о чем. «Вон, гляди, Иоганн как старается, — сказал он, показывая на санитара, тщательно начищающего сапоги. — Тоже небось к милке своей собирается»


назад далее